мы сидели на кухне, всю ночь дожидались знака,
что всё прошлое рухнет
Себастьян поднимает голову, ведет в сторону руку и смотрит на время. Внимание расфокусировано, чернота давит на глазницы, погружает в вязкую дымку забытья. Ему уже давно не снятся ни грозовые тучи, ни детские воспоминания. Ему уже давно не снится ничего. Лишь чернота об руку с пустотой делят на двоих его ночные видения. Себастьян остается безучастен до человеческих слабостей в виде простых картинок, заставляющий по утрам кутаться в одеяла и не просыпаться. У него лишь остаются воспоминания. Они остаются в памяти, въедаются в сознание, но никогда не приходят ночами и не мучают удушающими кошмарами.
Себастьян разворачивается на кровати и смотрит на время. Несколько раз моргает, пытаясь привести в действие зрение, которое все еще подернуто дымкой. Не получается. Трясет головой и пытается отыскать включатель прикроватной лампы, но все бесполезно. Рука ныряет в пустоту, а потом по краю тумбочки, задевая её, на ощупь пробирается к включателю. Ему требуется не больше нескольких секунд, чтобы опалить свое зрение ярким желтым светом лампы, которая бьет прямо в лицо и на несколько мгновений он жмурится; организм до сих пор функционирует с перебоями. Себастьян недовольно поворачивает на кровати, спускает с полога ноги и смотрит на экран телефона: 02:30 pm.
Себастьян смотрит в одну точку, моргает, привыкая к свету и ступает по комнате. Комната в Институте меньше, неудобнее, вычурнее. Эти огромные кровати, шкафы из красного дерева и плотные красные шторы, которым на вид уже несколько десятилетий, — все навевает о мнимо величии, которое Конклав стремится удержать всеми силами. Себастьян кривит уголком губ и собирается убраться отсюда подальше.
Радушие, бросающееся в глаза, столь же мнимо, как и его личина. Он лишь принимает правила игры, пожимает руки каждому встречному, знакомится, пытается быть радушнее, чем есть на самом деле. Ему давно наплевать на правила, на дежурное – приятно познакомиться, – скрипящее под зубами, доводящее до бешенства своей бесполезностью. Не приятно, давайте без знакомств. Верлак был дураком, Джонатану лишь это сослужило хорошую службу. Верлак красивыми словами и открытостью сумел не только насобирать кучу знакомств, но и сгинуть в парижской Сене, так возлюбленной утопленниками.
Себастьян одевает куртку, кожа скрипит, бегунок молнии замыкается почти у горла, — будь Верлак жив ему бы была противна сама мысль о кожаных куртках. Мнимый защитник живности на земле, – хмыкает про себя Себастьян.
У Себастьяна от Верлака разве что цвет волос и возродившиеся из небытия правила приличия. Он стоит прямо, улыбается шире (шаблонной и такой не искренней, а никому до этого нет никакого дела) и говорит тише. А Джонатан внутри недовольно скалится, ощетинивается от любого прикосновения. Нефилимское радушие раскаленным металлом по чувствительным нервным окончаниям – блеф, все блеф. В Себастьяне не остается ни слов, ни старых привязанностей, ни улыбок, искрящихся на солнце и дарующих надежду. Верлак умирает ночью, а Себастьян рождается на рассвете.
Себастьян окидывает взглядом комнату (надеясь, что ничего не оставил), недовольно трет виски – головная боль уже несколько дней не дает спокойствия, убивает терпение. Он не привык использовать руны так часто. Отец говорил – борись! И Себастьян сначала боролся с детской непосредственностью, потом с болью, а потом и с самим собой. Ломая, кромсая на кусочки, увеча и не имея возможности применить исцеление.
Себастьян притворяет дверь, так, чтобы никому не стало известно о его исчезновении. Он собирается сбежать из приюта, подаренного ему девчонкой Лайтвуд. Девчонкой, радушно раскрывшей свои небольшие секреты за ужином всего несколько дней/недель (Себастьян не ведет подсчетов, пустое) и в своих отчаянных попытках не скатить назад за йеньфенем в логово к вампирам. Она так отчаянно цепляется за его руку, предлагая если не себя, то Институт на блюдечке с голубой каемочкой. Себастьян противится ради приличия, мнимо твердит, что это все пустое и ему жизнь свободного путника ближе и роднее. Врёт, отчаянно врёт в глаза девчонке, поверившей в него, нашедшей что-то, что не находили многие.
Себастьян лишь делает несколько шагов в сторону. Убраться, быстрее убраться, пока не хватился никто, чтобы не раскрыть себя. Тело требует крови, тело требует хрустящих под рукой костей, хриплого дыхания, остановки чужих сердец. Себастьян слабее, если не убивает; допускает кромешные мысли – а девчонка Лайтвуд действительно ничего! – и о, ужас (!), почти забывает ради чего вызывал Азазеля. Непозволительная роскошь в виде остаточных чувств, которых оказывается больше, чем ему изначально казалось. Он истребляет их, прижигает настоящим, разумными доводами – не время пока, смирись, - как мантра перед сном.
Только в Институте полном нежити это делать сложнее. Себастьян молча взирает на попытки собрать всех в одном зале (и чтобы никто никого не убил по пути). Пропороть брюхо Люку хочется в тот момент, когда он пытается убить отца – не тронь, мое! – вопит подсознание, ощетинивается, встает на дыбы. Его движения становятся резче, он почти не контролирует свою силу (не до неё сейчас), за грудки отца, почти шепча, что еще не время. Себастьян знает, что сделает ради него почти все, если не больше. Его таким сотворили. Верный своей короне, верен своему отцу.
Себастьяна ловят почти на выходе, когда он уже чувствует этот затхлый дым выхлопных газов нью-йоркских магистралей. Кто-то из нефилимов, столь неприметный, что Джонатану его даже жаль на какой-то момент. Он говорит о недавних выходках нежити, пока Верлак отстукивает каблуком своих ботинок известный только ему ритм – скучно, скучно, как же скучно, — крутится в голове, пока на лице подобие белозубой улыбки от шуток. Кажется, он где-то его уже видел, но где — никак не вспомнить. Память буксует, подсовывает совершенно неверные картинки: вот кто-то говорил с Лайтвудом, когда он прикрывает за собой дверь кабинета; отец, распластанный на полу под весом оборотня, который вознамерился его убить безжалостно и без каких-либо почестей, кто-то сбоку срывается и бежит; вот Изабель белозубой улыбкой маячит где-то в скомканных воспоминаниях; рыжеволосая шевелюра сестры, стремительная убегающая в свою комнату, отталкивающая мимо проходящего нефилима. Вот он, вот. Тот же растерянный взгляд, та же короткая прическа и черные волосы.
Отделаться от него не получается ни с первого раза, ни со второго. Парень заступил на ночное дежурство и ему просто скучно, пока сигналы не горят, пока никто не вломился с отчаянными криками «демоны нападают, спасите!», — ему до самого утра пытаться уследить за спокойствием обитателей Института и поприветствовать тех, кто вернулся с миссий рано утром или же поздно ночью. Себастьян ведет плечом, что-то говорит из разряда обязательно вернемся к разговору, выпотрошенными и ненужными ответами подводит к концу беседу. Нефилим кажется полезен, а его откровенность так напоминает Верлака, что Себастьяна передергивает от отвращения. Словно, если вы – нефилимы, то все братья. Чушь собачья, скормленная Конклавом, доверчивым шавкам, подобных ему, но не Верлаку, не новому Верлаку.
Себастьян ступает в темноту ночи. Северный ветер царапает кожу своими острыми когтями, забирается в волосы, играется с ними. Себастьян пытается правой рукой уложить их назад – все тщетно. Ветру все ни по чем, ветер приносит и запах духов, и тихую поступь. Даже если и руны наложены, Верлак чувствует все на расстоянии в несколько метров – колыхание воздуха, чье-то сбитое дыхание. Природу не обманешь, - твердил отец, когда учил охотиться на животных. С нефилимами почти тоже самое, за исключением чудодейственных рун. Изабель хоть и искусна, но пока еще недостаточно окрепла – это понимают все, даже Себастьян.
– Ну, здравствуй, Изабель, - голос парня звучит малоэмоционально и глухо, пропадает в северном ветре и уносится куда-то за территорию Института, пока находящегося под надежной защитой.
Мне в душу мертвый ветер веет
Потерянной земли.
Северный ветер уносится вдаль, собирая пыль и копоть, людские слова и слезы. Северный ветер подхватывает запах гари людских пороков, оставляя холодную корку безразличия и опустошения – люди бьются в истерике; их рвет на части эмоциями. Прохладным ветром забирается в душу, аккуратно дует на недавно кровоточащие раны и уносится прочь. Он, кажется, хочет их вылечить, а Себастьяну не важно. Люди, для него, никогда не представляли особой ценности, не вызывали теплых эмоций, да и вообще были оторваны от его мира на целое столетие, которое им никогда не представлялось преодолеть. Себастьян глух до проблем, тревожащих их умы, да и умы Конклава. Отлов его отца – не самая большая проблема нефилимов/нижнего мира, но помогать в постижении данной тайны он не горел желанием. Особенно сейчас, особенно в эту ночь.
Ему ведь нет никакого дела до проделок ветреных и непостоянных в своих решениях сумеречных охотников (разве что их незыблемое упрямство и приверженность традициям; он глухо смеется), до холодных пальцев и подрагивающих угловатых плеч. Его взгляд скользит по её телу так безучастно, так обыденно – словно осматривает новый предмет мебели на наличие брака и сколов. Изабель для Себастьяна не интересна по одной лишь причине – слишком поломана. Нечего там уже ломать, пустое. Ведь последнюю точку поставил тот нерадивый глава клана нью-йоркских вампиров (он думал, у того больше гонору, больше сноровки – тщетное, очередной слюнтяй). Себастьяну казалось, не поведется тот на его слишком правильные речи, оскалится и покажется свои клыки – бесполезный, как и все вампирское отродье. Их погубят эмоции. Их погубят их же страхи, которые так и плещутся в глазах напротив.
Себастьяна это волнует лишь посредственно. Он отмечает, как тиха речь девушки и как ей, наверное, скучно быть все время такой правильно, такой недосягаемой, такой оберегаемой всеми и всяким. Не покажешь сноровку, не покажешь характер – побоишься испортить сложившееся впечатление, ведь и так подпортила репутацию. Вновь падать больнее, а кровоточащие раны до сих пор не зажили.
Ведь ему это прекрасно известно — как это падать в глазах родителей. Не оправдывать их надежд, оказывается слабее, чем они ожидали. Вызывать их страх и опасения, выжидать их реакцию. Моргенштерн не помнит Джослин: ни её лицо, ни повадки, ни пристрастия. Мальчику это не нужно, мальчик помнит одно (на уровне подсознания, на уровне эмоций) – его ненавидят за то, что он становится отцовским идеалом. А это похлеще любого общественного неодобрения и пересудов. Хлеще любых пощёчин, которые обрушивались на его лицо. Раз за разом.
Раз.
Это не сравниться ни с чем. Разве лишь с отвращением собственной матери. Тем, которое можно было ощутить в её словах, в поведении и поступках. Джонатан не помнит ни её лица, ни голоса, лишь страх, что в низком шипящем тембре будет трястись от ненависти к ребенку. Он не должен был это слышать, так получилось. Ему ведь тогда было так мало лет, так мало событий произошло с ним, так мало родительской любви, в которой кто-то купался, а кто-то вынужден был собирать по крупицам, по осколкам от домашнего фарфора. Надумать себе что-то, приписать их действиям поступки, которые несвойственны им. И вот, Вы вроде бы трепетно влюблены в собственных родителей и их слезы, их шепот, их крики – награда. Ведь на вас обратили внимание, а это стоит целое состояние. Мир безмолвия преображается на глазах. Вы становитесь в его самом центре.
Два.
Его руки в карманах (отец бы недовольно покачал головой) – подтверждение незаинтересованности в разговоре и открытое безразличие. Ветер треплет волосы, забирается за ворот куртки, Себастьян лишь перекатывается с пятки на носок, останавливается рядом с Изабель и смотрит в темноту ночи, в это подернутые смольными тучами небо, где не видно ни единой звезды. В мегаполисах так всегда: дым производства и нового века заслоняет красоту неба, воспеваемую многими поэтами. Себастьян же смотрит прямо, за кроны деревьев, куда-то далеко вдаль. Только не на Изабель. Пустое это все, бесполезное. Ему слишком дурно от происходящего и некогда думать о великих материях (не сегодня, сегодня по расписанию — крики и боль). Только вот великие материи распадаются, крошатся о тихий голос девушки, превращаются в пыль и ветром уносятся вдаль. Себастьян переводит взгляд. Моргенштер устал быть Верлаком. Ему все сложнее дается роль милого и обаятельного парня, выбравшего путь путешественника и бездельника. Просто, потому что полярное это все по отношению к Джонатану и почти недосягаемо. Он силится представить, чтобы мог — оходчивый до романтики Себастьян — предложить Изабель, но терпит поражение. Фиаско.
Оттого молчит, ровняется вместе с ней и мимо глаз, мимо души (которая требует утешения). Женщины всегда что-то от него требуют, а у него лишь манеры привитые отцом и бездна безразличия, расплавленная в черных глазницах его демонской души. Выжженное нутро и личный мир безмолвия, любезно созданный преисподней, отцовскими нравоучениями и матерью демоницей. Себастьяну все сложнее контролировать себя и свои эмоции. Тело требует боли, крови и криков, что холодят душу случайных прохожих. Но Изабель не обойти просто так. Не пройти, потому что в здании Института остались единицы, которые уже давно должны почить в своих кроватях. Вместо этого одна пытается обдумать настоящее, а второй — просто не сойти с ума от зудящим пальцев.
Три. Себастьян кашляет.
— Мне некуда возвращаться, — на губах застывает неуверенная улыбка. Такими обычно сверкают мальчики из воскресных школ, чтобы заслужить чье-то одобрение. Это улыбка Себастьяна, Джонатан копирует её с фотографий, обнаруженных в жилье Верлака. Только ему действительно некуда возвращаться. Он чувствует, как внутри все вскипает, как старая рана набухает. От этого не сбежать, больше — нет. Изабель не выворачивает наизнанку. Ему иногда даже её жаль. Действительно жаль. Смотреть на то, как иногда чужая опека переходит за все грани, как репутация опускается на её плечи и давит, давит вниз, стараясь вписать яркую девочку в обычную жизнь нефилимов, где многие полегли в борьбе за мнимый мир «без», который все еще борется против всех и иногда даже против самих себя. – Но разве так ли важны наши желания? Иногда мы вынуждены следовать букве Закона и это намного проще, – Джонатан издевается, все также улыбаясь и смотря куда-то вдаль.
Девочка все еще верит в непогрешимость мира и его обитателей. Мальчик уже давно не верит ни во что, просто иногда проще быть как все.